Небо с овчинку | Страница 14 | Онлайн-библиотека
Выбрать главу

Митька снова попался. Погубили злость и жадность. Объездчик, вздувший Митьку, жил недалеко от реки и держал уток. За лето они дичали, уплывали бог весть куда и даже ночью не всегда возвращались домой. Крупной хищной рыбы в Соколе не водилось, мелкие щурята взрослой утке не опасны, а ни лиса, ни волк спящей на воде утки не достигнут. Жена объездчика, дабы люди добрые не ошибались, выпуская уток на волю, красила им шеи чернилами. Фиолетовые ожерелья на белоснежных шеях держались прочно и видны были издалека. Митька эту метку отлично знал, и не раз его подмывало пальнуть в такую разукрашенную красавицу: свойская, домашняя утка не в пример жирнее дикой и объездчику была бы отместка… Случай долго не представлялся, но однажды, когда утки уплыли далеко, к границе участка, Митька не удержался — пальнул, но не убил, а только подранил. На беду, это был последний патрон, добить палками, сколько их ни швырял Митька, не удалось. Дико орущая стая бросилась по реке к дому, подранок за ней, а Митька — в село. В бога он не верил, но всю дорогу приговаривал: «Господи, только бы не видели, господи…»

То ли бог не обратил внимания на мольбу неверующего, то ли Митьке следовало договориться с богом заранее, а он запоздал и бог уже ничего не мог поделать, Митькино преступление видели, и возмездие появилось довольно быстро в трех лицах: объездчика, участкового и председателя сельсовета. Митька через огород бросился за клуню, потом к лесу. Пришедшие составили протокол, ружье конфисковали, наложили штраф, а Митьке оставили повестку: в двадцать четыре часа явиться в район. Иначе, как пообещал участковый, «будет хуже»…

В том, что так или иначе будет хуже, чем сейчас, Митька не сомневался. Дождавшись ночи, он вернулся домой, забрал все наличные деньги, одежду получше и двинул в город, предоставив матери самой выпутываться из неприятностей. Райцентр он промахнул с ходу — там его могли узнать, увидеть знакомые, в областном затеряться было легче. Он и затерялся, переходя с места на место, ища работенку полегче и поденежнее. Городская жизнь ему нравилась. Если не быть дураком, всегда найдется живая копейка, а ей легко протереть глазки: в городе хватает забегаловок и даже есть два ресторана. Митька дураком не был. Ни за какими квалификациями он не гнался — при любой квалификации надо «вкалывать» по-настоящему, а он старался пристроиться на должности скромные, но «перспективные» — весовщика, экспедитора, кладовщика: здесь можно было погреть руки. Он и грел, уделяя, конечно, надлежащую долю тепла нужным людям. Жизнь шла легкая, приятная и веселая. После работы он переодевался по тогдашней моде франтов районного масштаба: крохотная кепочка, кургузый пиджак и штаны, выпущенные напуском на сапожки с короткими голенищами. В компании таких же франтов Митька шлялся по главной улице, по городскому саду, торчал возле кино или танцплощадки. Непохожие, они были удивительно подобны друг другу. У всех на лицах блуждала пьяненькая ухмылочка, которая мгновенно могла превратиться в злобный оскал, у всех был неисчерпаемый запас похабной ругани и готовность броситься в драку, если не грозило серьезное сопротивление.

Эту сладкую жизнь оборвала армия. В армии Митька держался болван болваном. Поэтому о сверхсрочной или учебе с ним даже не заговаривали.

Теперь, как демобилизованный воин и, стало быть, человек, заслуживающий доверия, Митька устроился кладовщиком на большое строительство. Он стал солиднее, воровал больше, увереннее и жил лучше. Матери денег он не посылал: «около земли и так прокормится». Митька благоденствовал, пока вместе с прорабом и одним из шоферов не «махнул налево» трехтонку кровельного железа. Беседовать с сотрудниками угрозыска оказалось куда страшнее, чем задирать и обливать руганью прохожих. Митька сразу стал кротким, как овца, и разговорчивым, как радиоприемник в доме отдыха. По ниточке размотался весь клубочек, и Митька получил пять лет.

В тюрьме, а потом в лагере Митька столкнулся с закоренелыми уголовниками, рецидивистами и окончательно присмирел. Здесь не шутили. Некоронованных бандитских королей почитали безропотно и повиновались им безоглядно. Митька со страхом, но с некоторой долей восхищения, даже зависти присматривался к тому, как они держались, разговаривали и расправлялись с неугодными.

В ту пору только начинали брать правонарушителей на поруки. Нашлись на стройке, где воровали прораб и Митька, такие люди, которые готовы были закрыть глаза на все, только бы спасти от справедливого возмездия даже отъявленных прохвостов. Их ходатайства, просьбы и обращения возымели действие. Через два года Митьку, учитывая его примерное поведение, выпустили.

О прежней жизни на воле нечего было и думать. Пришлось начать «вкалывать», чтобы оправдать и заслужить… Усердия Митькиного хватило на полгода. Потом, наврав о болезни матери, о том, как «припухают» малые ребятишки, он уволился и вернулся в Ганеши. Не для того чтобы осесть окончательно, а просто переждать, пока позабудут о нем и его деле, чтобы потом поехать в город и попытаться вынырнуть снова.

Вот здесь-то и пригодились ему все словечки и ухватки, которых он понабрался от уголовников в тюрьме и лагере. Он ходил фертом, держался вызывающе, смотрел на всех вприщурку, обыкновенные слова цедил сквозь зубы, зато непечатные, которых в его лексиконе было во сто крат больше, орал громко, во всю глотку. Слава и прежде о нем была дурная, теперь стала еще хуже. Ему такая слава прибавляла веса в собственных глазах, и он говорил о своем прошлом загадочно и невнятно: непонятное всегда кажется более страшным. После нескольких лет унижений и панического страха перед беспощадными блатными Митьке нестерпимо хотелось, чтобы теперь боялись его. И его боялись. Старались не задевать, сторонились, уклонялись от споров.

Председатель предложил Митьке заняться делом, стать на работу либо в колхоз, либо куда еще. В ответ Митька выругался. Тогда председатель напомнил о законе, по которому тунеядцы и бездельники могут быть выселены.

— Шо ты меня на бога берешь? Шо ты меня пугаешь? Я уже пуганый. И сделать ты ничего не имеешь права, я человек казенный, с меня еще судимость не сняли… Меня рабочий класс на поруки взял, а ты травить хочешь? Да я знаешь шо могу сделать?…

Председатель махнул рукой и отступился. С тех пор к Митьке прилипла кличка «Казенный», которая почему-то льстила его нелепому самолюбию. Целыми днями он слонялся по селу, с презрительной гримасой слушал пересуды, сопровождая их непечатными комментариями, и не упускал случая поесть и выпить на дармовщину. Охотно он брался только за одну работу — резать кабанов, что сулило и выпивку и обильную жратву. Делать этого он тоже не умел, не раз случалось, что кабан с ножом в левом боку вырывался, дико визжа, заливая все кровью, метался по двору. Митька, ухмыляясь, раскуривал папиросу и приговаривал:

— Дойдешь, дойдешь…

Митька не забывал о своих похождениях с отцовским дробовиком, руки у него чесались, но о том, чтобы завести ружье, не могло быть и речи. Разрешения ему не дали бы, да он и не смел об этом заикнуться. После краткого знакомства с угрозыском Митька был нагл со всеми, кроме работников милиции.

И единственным человеком в селе, перед которым с него слетали весь форс и фанаберия, был участковый уполномоченный. Он не стращал, ничем не угрожал, но видел Митьку насквозь, знал, за что тот сидел, и пустить ему пыль в глаза было невозможно.

И вдруг к Митьке Казенному попало ружье. Он его не украл, не купил. Ему вложили его в руки, и не кто-нибудь, а сам председатель сельсовета.

7

Произошло это потому, что председатель получил из района предписание.

В длинном вступлении перечислялись всевозможные эпидемии, эпизоотии, инфекционные болезни и прочие кошмары, в коротенькой деловой части предписывалось, «привлекая к этому мероприятию охотников и широкую общественность», поголовно истребить бродячих собак как главных будто бы виновников санитарных напастей.

Далее перечислялись кары и наказания, которые последуют «в случае невыполнения»…

Деревенская собака — существо особенное, не очень похожее на своих городских собратьев. С момента, когда мать перестает кормить ее своим молоком, она никогда не бывает сытой: среди хозяев широко распространено удобное для них и вполне дикарское убеждение, что досыта кормить собаку не следует, тогда она будто бы злее и лучше сторожит. Дополнительных источников пищи вроде свалок, мусорных куч и ям, которые бывают в городах, в селах не существует. В отличие от горожан сельский житель, ни старый, ни малый, не выбросит куска хлеба, даже корки, да и вообще ничего съедобного. Все съедают или сами люди, или скот. Некоторым из собак, немногим, перепадает пищи больше, но за это они платят свободой: всю жизнь такие собаки сидят на цепи. Большинство ведет жизнь полуголодную, но привольную и независимую. Жидкое хлёбово, вернее, помои, которые дают собаке раз или два в сутки, могут уморить кого угодно, но собака живет. Не знающая о существовании намордников и поводков, она не упустит случая стянуть все съедобное или даже полусъедобное, если оно плохо лежит. Но такое счастье выпадает редко, и почти всегда за него приходится расплачиваться боками. Ее ничему не учили, о ней никто не заботится ни в зной, ни в лютую стужу, ни в ливень, ни в метель. Недаром человек крайнюю степень своих бед называет собачьей жизнью. Она всему учится сама, сама лечится, если болеет, в одиночку переносит все невзгоды и превратности своего воистину собачьего существования. Может быть, постоянный голод и всевозможные беды сделали ее озлобленным, угрюмым зверем, ненавидящим такую жизнь и виновного в ней своего хозяина? Нисколько. Она всегда жизнерадостна и неизменно преданна хозяевам. Собака знает только тот узкий мирок, в котором живет, не думает о других и не стремится к ним. И, уж конечно, свою голодную, жестокую, но свободную жизнь она не променяет на сытое арестантское прозябание городских соплеменниц.

14