Я поняла, что бабушка больше уже не нужна была маме. Ведь консилиум решил, что практически я здорова.
«Практически…» Почему-то именно это слово, возникнув в памяти, настойчиво повторялось, не уходило.
Мама не знала о смерти тети Мани и немного поторопилась. Она имела возможность выглядеть красиво. И лишилась этой возможности. А ведь желание выглядеть красиво во всех случаях жизни – одна из главных человеческих слабостей. Так мне казалось…
На том решающем консилиуме врачи говорили, что в деревне по моей болезни будет нанесен последний удар. Мама нанесла удар… Не по болезни: ее ведь
Удар этот не был последним… Я бы даже сказала, что он был первым.
Когда человек ощущает свою вину, это кое-что искупает. Но вести себя естественно он не в силах.
Мама встретила нас с бабушкой слишком помпезно: цветы были во всех углах комнаты и у мамы в руках. Даже папа протянул каждой из нас по цветку.
Вспомнив про смерть тети Мани, которую она ни разу в жизни не видела, мама принялась чересчур бурно восхвалять ее человеческие достоинства.
– Это было такое сердце! Такое сердце! – повторяла она, поглядывая на пустые банки из-под грибов и варенья.
Каждым своим жестом и словом мама заглаживала тот просчет, которого могло и не быть, если бы она не поспешила, если бы дождалась нашего письма и узнала о кресте на холмике под неохватным, израненным дубом.
Мама упорно настаивала, чтобы мы ее «правильно поняли». Но я знала: об этом просят тогда, когда поступают неправильно.
Наконец очередь дошла до моего внешнего вида:
– Тебя узнать невозможно! Этот месяц в деревне просто преобразил тебя.
– Месяц в деревне, – вполголоса подключился папа. – Так можно было бы назвать оду в честь твоего окончательного излечения, если бы Иван Сергеевич Тургенев уже не назвал так свою знаменитую пьесу. Если бы не назвал…
– А знаешь, какой тебя ждет сюрприз? – вновь перехватила инициативу мама. – Врачи разрешили тебе перейти в обычную, нормальную школу. Правда, на один класс ниже. Но в нормальную!
Мама уже не просто «заглаживала», а старалась, чтобы мы, ошеломленные новостями, вообще забыли о ее письме.
– Все знают, что детям и родителям лучше жить врозь. Тогда сохраняются все чувства и отношения! – тоже «заглаживал» и заставлял «забыть» охрипший мужчина в судебном зале. – А лишнего мне не надо!
Судья снова вынула из сумки, лежавшей на столе, фотографию, взглянула на нее, опустила обратно и щелкнула замочком, чего я не услышала.
Мама все делала обстоятельно и серьезно. Поэтому заглаживание вины не ограничилось днем нашего возвращения из деревни. Мама сказала, что на первый урок в «нормальную» школу меня должна провожать бабушка.
– Она в переносном смысле привела тебя к порогу этой школы. Пусть так же будет и в смысле буквальном!
Взяв у бабушки фотографию тети Мани, мама увеличила ее и повесила над бабушкиной постелью:
– Она вырастила вас, как вы Верочку. Это бесспорно!
Казалось, мама подслушала фразу, когда-то сказанную мной.
Несколько раз она спрашивала бабушку, не хочет ли та поехать в дом отдыха. Бабушка не могла поехать в этот дом, как я не могла бы сесть за руль мотоцикла: отдыхать она не умела.
Но постепенно чувство вины за письмо и радость от того, что я выздоровела и ходила в «нормальную» школу, начали притупляться. Время лишало эти события их остроты.
Мамина мама постоянно внушала по телефону, что я должна обладать всеми качествами, необходимыми «гармонично развитому человеку».
Бабушка стремилась ликвидировать все последствия разрушений, которым я подверглась в первый день своей жизни, а мамина мама стремилась к гармонии.
– К примеру, любознательность… Великолепное качество! – раздавалось из телефонной трубки. – «Любо знать» – вот откуда берет истоки это понятие.
Вскоре, однако, я убедилась: важно, что именно «любо знать» человеку.
В одну из освободившихся комнат нашего дома въехала шумливая женщина, которая, видимо, решила провести почти весь свой «заслуженный отдых»» на скамейке возле подъезда. В первый же день она представилась бабушке и мне, а потом стала с большой любознательностью прислушиваться к нашим разговорам. Вечером же, когда я встретила маму, возвращавшуюся с работы, и мы, поцеловавшись, направились к своему подъезду, новая соседка преградила нам дорогу известиями, полученными в результате ее любознательности.
– Анисия-то Ивановна – героиня! – сообщила она маме так, будто знала бабушку с детских лет. – Сижу целый день и восхищаюсь: родить в таком возрасте! И как ты, Верочка, ее называешь – это тоже удивительно… – обратилась она и ко мне, как к старой знакомой. – Не просто мамой зовешь, а «мамой Асей». Благодаришь, значит, за ее смелость: родить в таком возрасте! Я вот бездетна… Сижу целый день и завидую!
Затем, проявляя еще большую любознательность, а может, бесцеремонность, она спросила маму:
– А вы-то кем Вере приходитесь?
Мама ничего не ответила.
Она и после этого случая продолжала называть бабушку «добрым гением», но делала это уже по инерции, без вдохновения.
Как раз в ту самую пору папе почему-то пришла в голову запоздалая мысль устроить ужин для всех светил, которые в течение многих лет были друзьями нашего дома, но уже потихоньку переставали ими быть.
– Ты прав, – ответила мама. – Бесспорно, прав: тьфу-тьфу, но они еще могут пригодиться.
– И поблагодарить надо, – опомнился папа. – И поблагодарить тоже.
– А как же? Бесспорно! Это само собой разумеется, – согласилась с ним мама. И поправила золотистую подкову на голове, как бы уже готовясь к приему.
Профессора-мужчины пришли с женами, а профессора-женщины, если у них были мужья – с мужьями. Приглашены были и ближайшие родственники. Собралось много людей, все говорили о том, как они своим врачебным искусством или своим сочувствием исцеляли меня. Я поняла, что в такой ситуации не вылечиться было просто неудобно…
Чтоб отвлечь от себя внимание и восстановить справедливость, я поднялась с бокалом, по стеклу которого прыгали лимонадные пузырьки, и сказала, что, если бы не бабушка, никакая медицина мне бы не помогла.
Я перевела стрелку – и вечер со стремительностью экспресса изменил направление.
Светила, собравшиеся за столом, не просто лечили меня – они меня «наблюдали». Во всех справках, которые я получала, так и было написано: «наблюдается» там-то, с такого-то года. Но заодно они, разумеется, «наблюдали» и бабушку, которая неизменно была рядом со мной.
Все сразу об этом вспомнили и под влиянием выпитого заговорили с нарочитой целеустремленностью.
Повзрослев, я заметила, что, если у застолья есть некий центр, есть какой-нибудь главный объект, вечер проходит успешно. Его участники не распыляются: рассеянный огонь, который редко приводит к победе, уступает огню прицельному. О главный объект, как о точильный камень, все шлифуют свое остроумие, глубокомыслие.
Заговорив о бабушке сперва слишком бурно, наши гости стали постепенно трезветь. Бабушкино лицо, ее высокий, всегда загорелый лоб, белые, без малейших оттенков волосы да и сама неожиданность присутствия такого человека в говорливом, чересчур раскованном обществе – все это заставило перейти от застольной велеречивости к более застенчивой искренности.
И хотя каждый поднимавшийся с места произносил слово «тост», рюмки и бокалы не осушались, – просто беседовали о бабушке, о ее «человеческом подвиге». Так прямо и говорили: о подвиге.
Чтобы не слышать всего этого, она ушла на кухню мыть посуду, готовить чай.
Мамина мама, тоже считавшая себя гостьей, на кухню вслед за бабушкой не удалилась. Она любила руководить, и невозможность проявить эту свою способность ее томила. В начале вечера она пыталась объяснить, что какой вилкой и после чего надо есть. Но к ее голосу не прислушивались: застолье имело свои центры – сперва меня, а потом бабушку.
В конце концов, чтобы обратить на себя внимание, мамина мама пошла на решительный шаг.
– У меня создалось впечатление, что я присутствую на открытии памятника, – внезапно заявила она.